Ах, калина, ах, малина...
Как развлекались в уральских деревнях полвека назад ее труженики? Как помогали уже сложившиеся фольклорные народные обычаи пережить тяжелые трудовые будни? Публикуем рассказ «Ах, калина, ах, малина...», в котором автор использует частично забытый самобытный язык уральских челдонов.
Гулянка, гулеж, гулянье, гулявство – как только не называли в народе эти незатейливые сборища, когда радостно бушевала кровь, и когда можно было просто и от души повеселиться. И осталась ностальгия о далеких шестидесятых – семидесятых годах уже прошлого века, когда деревенька моя пела и плясала на погулках по праздникам, помеченными красными числами, на свадьбах, именинах, крестинах, выплескивая ненастье душ своих и скопившуюся горечь от житейских забот и неурядиц.
Была деревенька старожильческая со своими доморощенными обычаями и устоями, сложившимися на протяжении десятилетий. Не христарадничали, а больше жили трудами своими. Работали так, что бабы никакими щёлоками не могли простирать пропотевшие, колом стоявшие от соли, мужицкие исподники и рубахи. Сядут, бывало, старики, от тяжелой работы возрастом освобожденные, сложат на коленях руки, жилами избуравленные, толкуют: да уж, пороблено было. И как оживляли эту незатейливую, будничную, скудную жизнь общие гулянки. Погуляют, пошумят, а то и побуйствуют.
Существовала в деревне своя традиция: особо почитаемых гостей приглашали за неделю, чтоб другие не перехватили. У челдонов это значило, что на них рассчитывали, они были желанны. Не особо привечаемых приглашали накануне, или в последний день. И так, особенно зимой, из дома в дом по кругу на гулянки и ходили, с вечера субботы и на все воскресенье. Хозяева-очередники тащили в избу соседские столы, скамьи, керосиновые лампы – электричество еще только «тянули», на табуреты укладывались крепкие плахи, покрывая сверху половиками, чтобы гости не занозились, иконы задвигали глубже в угловики для большей сохранности, из дома выносили все лишнее. Наготовлено угощение, почти все свое, не покупное, неприхотливое и сытное: мясо тушеное и вареное, пироги, рыба в яйцах запеченная, похлебки и блины, сальцо и капустка соленые, обязательно студень с отменным домашним хреном, печенюшки, постряпушки.
Главным блюдом зимой были пельмени, которых стряпали много, артельно. В лепке их особенно отличалась Нюра Посажениха, жившая в большом доме на краю деревни. Каждый треугольник теста с фаршем оборачивала вокруг мизинчика, и только затем защипывала. И выходили пельмешки чем-то похожие на бублики, один к одному; гости сначала к такому художеству приглядывались, а уж потом отправляли по назначению. Отец мой, когда подходила наша очередь, любил похлебосольничать. Мясо для пельменей рубилось в деревянном корытце металлической сечкой, куда поочередно кидались луковицы. И выходил сочный, не измордованный мясорубкой продукт.

Все наготовленное размещалось посредине стола, по краям чарки, вилки и ложки. Отдельных тарелок не ставилось, почти все заранее предупредительно нарезано, да и посудишки-то было не ахти. Наконец все обихожено, наготовлено к приему «конпании». И как тут, хоть вкратце, не упомянуть о деревенском гардеробе, тщательно хранимом на случай выхода в люди. Пока в колхозе на трудодень жили, бумазейкой перебивались – ситчиком или сатином, реже штапелем. А как в совхоз переименовали, да копейка небольшая пошла, то и мода деревенская преобразилась. Всякая уважающая себя женщина должна была иметь пару платьев: шерстяное с брошью из дешевых самоцветов у ворота и крепдешиновое. У легкого рукав фонариком, из-под которого выглядывал кокетливый уголок самодельного, обвязанного по краям платочка. Юбка собрана по талии, подгиб – «подштаферка» «завален» с запасом, наряд шился на несколько лет.
Кто позажиточнее был, то юбкой или костюмом из коверкота разживался. Этим крепким в носке материалом особо отличившихся тружеников премировали по праздникам. Роскошью было пальто бостоновое, обязательно темно-голубого цвета, в «талью», с черным воротником из каракуля. На головах шальки, за которыми парами ездили на рынок в Свердловск. И обязательно тупоносые туфли на так называемом «венском» каблуке. На мужиков, кто покрепче жил, тоже тратились. Стянут непривычное мужицкое горло перламутровой пуговицей китайской шелковой рубахи, закрутит головой, чтоб воздуха хватить, да с мясом ее и вырвет.
Наконец наступил вечер, загромыхали двери, потянулись гости, голиком обувь обихаживают. Хозяева на пороге, просят в дом взойти. Народ чинно усаживается по лавкам, ведут неспешные беседы. Хозяин с хозяйкой обязанности свои твердо знают: первый – чайник с бражкой и граненый стакан в руках держит, вторая – чашку с груздями, так и ходят по кругу. Опустошив поднесенный стакан, а все гости, не брезгуя, пили из одного и того же стакана и закусывали одной вилкой. У некоторых женщин была манера «повеличаться»: ссылаясь на то, что в данный момент душа не принимает, «макала» губы в бражку и возвращала стакан. Тут хозяйка неволить начинала, ножкой нетерпеливо пристукивала, корила:
— Моргуешь? Ты меня уважашь, или нет? Вот и у тебя я также пить буду.
И редко кому удавалось отбиться от такой назойливости. А другой, уступчивый да безотказный, все, что поднесут, употребит, груздком закусит. Такого хозяйка расцеловать готова. Ведь, коли, гость пьян, то это заслугой почиталась. Вот гости уже и голоса возвысили после того, как стакан пару раз по кругу обнесен был. Тут всех поставили в известность:
— Ну а теперь, гостеньки дорогие, просим угощеньем попотчеваться, не побрезгуйте.
Никто не церемонится, за стол клеенкой застланный, или просто скобленный утискиваются Бражка аппетит раззадорила, да не у всех. Мужик наш после выпивки редко ел, от того и слабел быстро, щипнет чего-нибудь и сыт. Жена чуть не силой кусок пирога в рот толкает. В ухо шипит:
— Ведь наклюкаешься разом, зараза.
Самым неуемным едоком среди гостей слыл Федя Калуга. Жена Ефросинья жаловалась соседкам на неумеренный аппетит супруга:
— Ой, бабы, ведро блинов наведу, пеку, пеку, вся уже в поту, а Федя все ест и ест.
Жили бедновато, но добрые, услужливые люди были, на любую просьбу отзывчивые. Фрося всех покойников в деревне обмывала, немощным избы белила, одежонку простенькую на баб лепила на своей чуть живой швейной машинке. Подсмеивались люди иногда безобидно над ними, все знали, что Федя сам кур-несушек щупал, не доверяя жене. Шутники охальные рекомендовали бездетному мужику не птицей, а собственной бабой больше заниматься. А как только осенью наступало время колки свиней, Федя был самым почитаемым в деревне человеком и шел нарасхват. Никто не был в этом тяжком, убойном деле так сноровист, как он: скотинку не мучил, почешет за ушком, ножичком ткнет и все. За гостевым же столом все закуски, пироги, стоявшие с Фединого краю, истреблялись моментально.
Никого не ждал, первым подхватывал исходящим жаром пельмень и катал его во рту, обжигаясь и пристанывая, выкатив глаза от боли. Ел и пил мужик за троих, а на расспросы ответ бывал один:
— Как погулял? Да неважно и погулял, не пил, не ел.
И никогда пьяным и казался, не шатался, не падал, но как только объявит во всеуслышание:
— Мы таким путем не пойдем. Кто сказал?
И перст указательный многозначительно вверх поднимет, тут всем становится ясно: Федя перебрал. Бражка и сытная еда все больше живила компанию, беседы множились, перекрестные разговоры пошли через стол, друг дружку перебивают, у некоторых заметно языки коснеют. Два мужичка друг к другу прилепились, вполголоса беседу нескромную повели:
— Не умеем мы, Егорша, с нашими бабами обращаться, приголубить-то и толком не можем.
— И не говори, Ваньша. А много ли этой бабе и нада. За грудку ее потреплешь, а она, баба-то и станет такой ки-и-и-сленькой.
Тут, перебив всех, гармоника заговорила. В доброй компании, как правило, приглашался гармонист, их было в деревне мало, и Тимоха из деревни – соседки с трофейным аккордеоном. Один наигрывает, другому роздых выходит, так поочередно вахту и несут. А теперь хлебнувшая русская душа требовала размаху. С грохотом сдвигались столы, сиденья, освобождается середина избы. Со смехом, шутливо толкаясь, гости втискиваются на лавки. Хозяйка с чайником и стаканом по кругу спешит, а хозяин уж где-то замешкался. Давно ритуал свой был заведен на гулянках: прежде, чем начнется общее скаканье, все смотрели на пляску с «выходом» в исполнении того же Тимохи, которой полагалось зажечь гостей. Был мужик строен, фасонист, с нравом живым. Медленно, лениво ступал в круг, стягивал с плеч пиджак, небрежно бросал на колени жене Марусе. Подрагивал кистями рук, делал несколько неспешных шагов – разминал ноги в сапогах – «хромках». А публика уже томится.
— Тимоха, ну!
Слегка оживлялся, ускорял притопы, небрежно проходился ладонями по голенищам сапог, приостанавливался, кивком отбрасывал упавшие на лоб волосы, давал знак гармонисту. И вдруг, без всякого перехода, начинал откалывать такую дробь, мелькали только руки, охаживающие бедра, колени, подошвы. Вот руки согнуты в локтях, на весу, в общем движении не участвуют, а вот руки в боки, так и сяк, а ноги вытворяют такие коленца. Лицо отсутствующее, кажется, человек и не дышит. Пламя ламп, закрепленных в разных углах избы, то вспыхивало и опадало, то металось из стороны в стороны. На беленых стенах прыгала причудливая, фигурно-контурная тень плясуна. Тут гармонист такой переборчик выдал, что ни у кого нет мочи усидеть или умолчать. Притопывают, прихлопывают, кто-то филином заухал. Тут Тимоха в последний раз обессилено дробанул и стих. Музыкант меха инструмента сомкнул, гармонику усмирил. Все в ладони, не жалея, забили, что есть силы.
И как тут бабы разом сыпанули на середину. То кругом пойдут, то одна перед другой станут, то сойдутся, то разойдутся. Половицы ходенем ходят, известка с потолка сыплется, лампы пых-пых, уже не мигать, а чадить начинают, круг крепдешином пестрит. С лавок плясуньи засидевшихся товарок выхватывают, силой влекут. Вот вальяжно, будто изнеженная хорошей хозяйкой, сытой коровой вплыла в круг деревенская продавщица. Что может сравниться с русской пляской, ее разнообразием и выходками? Плясала с годами слитая воедино команда, синхронность которой отрабатывалась на общих гулянках. Ах, малина, ах, калина. Бывало, бабенка в благословенном положении тут же тряслась, не боясь дитя скинуть. А то разом остановятся, топот утишат и начнут частушки строчить. Одна бойко в середину круга вылетит и заведет, а остальные, группа поддержки, только приседают или мелко трясутся.
Молодые кавалеры,
Сами себя губите –
Не носите галифе,
Аккуратней будете.
А как последняя строка заканчивается, тут ах, ух, так дробанут, что, бывало, пару ламп затушат разом. Другая подоспеет, хлесткую, где-то раздобытую, заведет:
Я сидела на дому,
Подмигнула одному,
А та, сволочь, догадалась,
В воскресенье привязалась.

И опять пошло скаканье. Так одна другую и заводят, пока все по очереди не перепоют. Как умели, так и пели, никто не осудит.
— Эх, залетки мои!
Это добрый дедушка Ульян не вытерпел. Одной ножкой, что короче другой, то ли от природы так, или увечье было, обутой в стоптанный валенок, принялся половицу мутозить, а потом и с лавки полез. Бабы старичка в круг втянули, вертеть принялись, потеха им. Ах, ядрена мать, кричит дедко, гнедым коньком подпрыгнуть приноровился было, да на пол и пал. Тут дедкова бабка ручками схлеснула, да давай девок по мягким местам охаживать:
— Вы, што, одичели совсем. Не гальтесь, не гальтесь над стариком.
И не круг уже, а поле битвы, кто кого. Ватные плечики под крепдешином горбом встанут, иные причитают на ходу – «ох, уходилась», а угомониться не в силах. Хозяйка, увертываясь, так и снует с чайником и стаканом, «премириальные» раздает, радуется, что гулянка удается, пересудов не будет. Гармонист чуть живой, станом так сложился, что жуть берет; волну мехов растянул до последней складки, инструмент крен дал, того и гляди, что владельца под «венские каблуки» свалит. Пальцы дубасят по всем клавишам подряд, что там выходит – никто не разберет. А тут еще одно музыкальное сопровождение объявилось – молодецкий посвист. Иные мужички умели любую мелодию высвистать. Дедушка Ульян деревянными ложками наигрывает. Напоследок гармонист совсем изнемог, пятерней по клавишам прошел, пот праведный рубахой утер. Тут хозяйка с чайником, стакан ко рту приставила, услужливо наклонила, тот, рук не подымая, и втянул, не поперхнувшись.
Гулянки для женщин, любящих и умеющих повеселиться, подурачиться, были истинным наслаждением. Опять же свои и чужие мужики любуются, хозяйка не нахвалится. Беда была тем, которые несмелы были. Муж в круг гонит, чтоб не хуже других была. Так она, бедная, пятнами покроется, руками беспомощно разводит, робко притопывает. Хорошо, если подружки за руки подхватят, закрутят. Так весь вечер и промается. Некоторых и плясать, бывало, не втащишь, зато за всеми углядит, чтоб было о чем посудачить. Таких прозвали непонятным словом – кыра.
Плясуньи же наши с мокрыми подмышками, смеясь, бросались на лавки, обмахивались платочками. Кто-то крикнул:
— Бабы, айда на улку.
Вылетели на крыльцо душу на место вернуть, плоть остудить. Балагурили, смеялись, на ступенях пританцовывали:
— Ой, девки, прозвиздит же, разоболоченных-то.
И обратно в избу. А там Тимоха наизготовку с аккордеоном сидит. До чего же был роскошен этот трофейный, перламутром переливающийся инструмент, с отсвечивающими шелком мехами. При первых же его благородных, бархатистых звуках, душа обмирала. Велено музыканту играть на заказ. Главный деревенский механик просит гостей устраиваться на лавках, лично сам при этом уплотнял, объявлял о выходе жены:
— Сейчас Аннушка будет исполнять цыганочку.
По кругу, взмахивая платочком, мелкими шашками пошла небольшого роста, приятная женщина, обойдя круг, попятилась назад, пристукивая каблучками, ставя ножку за ножкой, ровно запинаясь, а затем вновь устремилась по кругу, и опять попятилась. В молодости, учась в городе, усвоила несколько движений этого танца, про который в деревне слышали, но плясать не умели. Смотрели люди: все было старательно, приятно, но не зажигательно, не бесшабашно, как того требовалось.
Тут из какого-то угла, не выдержав такой упрощенности, полез мой отец. Всего нагляделся он в весенние месяцы сорок пятого года, когда освобождал чужие отечества. Перед ним, солдатом – освободителем, готова была плясать вся Европа. Толкуя что-то на чужом наречии, тянули фронтовиков мирные жители в уцелевшие от бомбежек, буйно расцвеченные природой сады, под деревья с еще невызревшими плодами, из-за которых по полдивизии без всяких боев из строя выбывало, и не знали, уда посадить, чем угостить. А уж как цыгане – ромалы плясали. Подняв отяжелевшую головушку, папа во всеуслышание и изрек:
— Какой это … цыганочка. Вот я в Румынии видел.
Кто-то прикрыл ему рот ладонью, кто-то в бок пихнул, и только материно, гневное, остановило.
— Чтоб я с тобой куда еще пошла!
Тут танец кончился, все дружно захлопали, сгладив неловкость.
Гости задвигались друг к дружке, усаживались плотнее, пришла пора и голосишко попробовать. Нередко песню заводила мама. Уважаема она была за умение повеселить людей, опрятность, человеческую порядочность. Уже пожилая, не боясь, вылетала на дорогу, чтоб остановить всю в пене, вконец загнанную деревенским пьяницей лошадь. Заводила мама обычно свою любимую: «Ах, Самара-городок». Тут опять со своими музыкальными изысками являлся мой папа:
— Анютша, фальшивишь.
По твердому убеждению отца моего природа обязана была наградить каждую женщину двумя достоинствами: умением петь и полными ножками. Со вторым у нас все было в порядке. С первым не всегда. Говаривал:
— Эх, Анютша, сударушка моя, ежли б ты еще хорошо и пела, я б тебя на божничку посадил.
Шутливо отмахнувшись как от назойливой мухи, мама пела, как умела. Одна, вторая, разудалая, величавая, тоскливая, на два, на три голоса. Да так ладно все сливалось, в одно дыхание, в одну душу; певцы любовно и предано заглядывали друг дружке в глаза, клонились плечами, слабые или неверные голоса в общем пении помехой не были, теряясь в складном исполнении большинства. И такая взаимная любовь всех охватила, что пение уже не исцеляло, а испепеляло души. У иных глазки окропились слезой, а потом и горошинами по крепдешину покатились. Кто-то давно беззвучно плачет, бессвязно шевеля губами. Хозяйка рядом крутится с чайником; музыкант клавишей и рук не жалеет, того и гляди, кто-нибудь обомрет от избытка чувств.
И вдруг все это отлаженное пение было разом нарушено. Сидящий у голбца мужик с брыластым лицом — Санухо, верно, сокращенно-производное от имени Александр, пронзительно затянул:
Соловей кукушещку,
Заманул в избушещку…
Как тут ругательницы накинулись на бедного, кричат:
— А ну, затвори рот. Расшеперился тут.
И начали срамить в общем-то безобидного мужика, припомнив все, в первую очередь бедную Аполлинарию. Жил Санухо со своей половиной дружно, домовито. И вздумал как-то, подвыпивший, хоть раз жену уму-разуму поучить. От одной из дочерей возвращались, отгостив в городе, переходили застывшую реку; на какой-то упрек Санухо развернулся и приложился к жене, а та, непривычная, не побереглась – по голове попал и сразу оглушил. С той поры, боясь чужих, стала Аполлинария запирать все ворота, засовы, ставни. Явится хозяин домой, бьется над засовами, руки отобьет, да доску в заборе и выдавит, или в щель под большими воротами протиснется, если не застрянет, то куриным пометом пометится. Поругали незадачливого певуна, все проступки его вольные и невольные перечислили, да и остыли, гулянка своим чередом пошла.
А иной раз все идет чинно и пристойно, и вдруг шалая драка вспыхнет. Запластают мужики на себе рубахи, носы окровавят, какой-нибудь гулеван и раму оконную целиком вынесет к крайней досаде хозяев. Драку старались подавить в самом зародыше: бабы в охапку своих буянов схватят, путные мужики помогут. Уймут, пристыдят, примирят, глянь, а борцы уже целуются.
Отгостевали, пошумели, побуйствовали, хорошо попели и поплясали. Бывало, забывшись, и на поминках запоют. Гармонистов-тружеников с почетом, в сопровождении доставляли. Кто-то сам дошарашится, кого на абордаж возьмут. Остальных благоустраивают на месте: летом по баням, сеновалам, под навесом на половике да в холодке, заботливо накинув тряпицу от комаров. Иной гостенек в канавку укатится, в репье весь запустомелится, летуны до того изъедят, что и глаз не видно, вода и уксус тут первое снадобье. Зимой печи, голбцы, полати загружали, хозяевам негде и присунуться. Да и зачем уходить, меньше двух дней не гуляли, от иного гостя только на третьи сутки освобождались. На второй день гулянки все повторялось, но как-то устало, не размашисто. Часа в четыре старались разбрестись по домам, впереди – будничная неделя.

Больше всего в деревне любили свадьбы смотреть. Гости за столами сидят, а зрители под полатями стоят, головы тянут. Кто помельче, на полати, печи и голбец влезали, оттуда глазели. Хозяева наблюдателей не гнали, а впереди стоящим и чарку подносили. Так что любителям поглазеть еще и подношение перепадало. У щедрых хозяев эти выгодные места заранее занимались, гости еще не прибыли, а зрители тут как тут. Громче приглашенных жениху и невесте кричали «сладкосолоно» или «горькосладко», совсем сбивая с толку.
Пили в те времена больше бражку и самодельные настойки. Вина потребляли мало, это потом уже нагонят. Особой крепостью бражка отличалась на хмелю. Во многих огородах по заборам тянулись цепкие плети, взбираясь на крыши домов и хозяйственных построек. Готовить хмельное питье было делом непростым: передержишь – горчит, недодержишь – расстроишь организм.
Гуляли свадьбу в одном доме. Девушка выходила замуж за человека городского, образованного, что было тогда большой редкостью. Полдеревни было созвано, так хотели перед городской родней отметиться. Изготовили все так ладно, что всем удовольствие доставили, а утром следующего дня, на себя непохожие, гости потащились в невестин дом, но не опохмеляться. На миру, как говорится, и смерть красна. Растянулись вповалку на заросшем ромашкой дворе, смущенно переглядывались, изредка перебрасывались словами. Вдруг кто-нибудь резво вскакивал и несся к отхожему месту, а за ним другой. Кто не поспевал в домовинку, справляли нужду в картофельной ботве; под сочувственный смех, с побелевшими лицами, валились на траву. Обескураженная хозяйка не успевала заваривать дубовую кору.
Большинству гостей невыстоявшаяся бражка, как пояснил один грамотей, ударила по «трахту», а вот колхозному бригадиру – по голове. Полный неотвязных дум, кружил и кружил он по двору, наткнулся на какую-то щеколду, сдвинул ее, просунулся в приоткрытую дверь головой и плечами, отклячив зад наружу, и принялся объясняться:
— Простите, Петр Никифорович, великодушно простите. Но что поделашь, упущенье допустил, прогулял. Достоин взыскания. Но с кем не быват. Все честьнёхонько отработаю, каюсь, каюсь. (на Урале местными жителями, особенно в сельской местности, нередко окончание слов не проговаривались – автор).
Поняли люди: бригадир перепутал конюшню с правлением колхоза. Ромашковая поляна не хохотом, стоном зашлась. А в отворенную дверь голова козы показалась. Долго смотрела на чужого, пожевала, упрямую голову склонила. Едва успели отдернуть человека от лобового удара.
Это комическое происшествие благим образом повлиял на самочувствие гостей. Обрадованная хозяйка побежала по соседям занимать бражку или настойку. И все пошло прежним чередом. Но «хождение в правление» вспоминалось еще долго.
Закончился праздничный чад, и жизнь входила в привычную колею. Охрипшие женщины – певуньи охали друг перед другом: ой, головонька моя, жаловались на отбитые пятки. Вдруг загорюнится иная, а потом горько заплачет. Кинутся утешительницы и выяснят: муж побил. Многих баб в деревне мужья обижали. Иной бил всем, что под руки попадало, под прицел охотничьих ружей ставили – пугали. Спасались несчастные заступами подросших детей, испуганными криками малых деток, на которые сбегались соседи, или укрывательством по тем же соседям. Домострой был еще тот.
Припоминается один курьезный случай, наделавший много шума и смеха в деревне. Иван Сутормин из соседней деревни Сутормино, испробовав на жене своей все куражи, измыслить которые был способен, заставил бедную женщину плясать в старом решете. Ребятишки разбежались или забились по углам. И воздалось мучителю!
Натешившись, побрел он по деревне в надежде найти приятеля, да и натакался на деревенского выдумщика и изобретателя Яшу, прозванного за смуглоту Черным. Вопреки всем законам физики Кулибин наш местный соорудил драндулет с огромным маховиком позади, а по борту дегтем жирно вывел МАЗ. На этом сооружении, приближение которого при ясной погоде слышалось километра за три, семейство ездило на сенокос, по грибы и ягоды. Единственная беда, по словам хозяйки, была в том, что езда эта «вытряхивала всю душу».
А денек в ту пору выдался славный, весенний, к тому же праздничный. Снег давно распустило, дорожки просохли. Из деревни Сутормино мужики проследовали в деревню Первино и заглушили драндулет у одной из изб, подле которой на лавочке сидели бабы, обсуждая огородные виды. Увидев тоскливых ребят, хозяйка избы и предложи:
— Мужики, сделайте доброе дело, не обижу.
Те и подхватились. Дело-то оказалось простым, вывезти пару кузовов навоза на огород. Нагруженный МАЗ рванул между распахнутых ворот из жердей и тут же застрял: не учли, что земля - то в огороде дольше сохнет. Ссаженный Иван принялся толкать машину сзади. Вскоре Якова вздернул дурной крик, на который он, обернувшись, побелел как стенка: маховик замотал на друге всю лопатину ниже пояса, прихватив, видать, и живую плоть. Схватив Ивана в охапку, трясущийся шофер потащил его в избу. Бабы, ужасаясь и смеясь одновременно, скололи рвань булавками, общими усилиями извлекли МАЗ из грязи, погрузили страдальца и отправили в сельский фельдшерский пункт. Фельдшерица, обрабатывая раны, только и проговаривала, что в ее многолетней практике ничего подобного не происходило.
И понеслась стремительная весть в соседку – деревню, трансформируясь и обрастая на ходу новыми подробностями. Жене было доложено о полном фиаско. Тихая, забитая Шура повела себя неожиданно: вылетев на улицу, плача и причитая, бросалась к каждому прохожему со словами:
— Вот горе-то, вот беда-то, ну где тонко, там и рвется.
Ведь все прощали бабы, неподдельно, в голос, оплакивали усопших мужей, мол, «избрал-то холодно гнездышко, без дверей, без окошечка», просили место Там занять. Тоской после исходили, место для собственного успокоения рядом присматривали; мытарства свои прежние со смехом вспоминали, чуть ли не хвастаясь, чей покойник изобретательнее был. Воистину, неистребимо и несокрушимо сердце русской бабы. Много и доброго припоминали: как детей к труду приучали, добродетели кой – какие житейские прививали, горе на пару делили. Захудалый мужичонка в семье хозяином числился, стеной был. У одних эта стена крепкая была, у других шаткая, но стена. Иной мужик на следующий день побитую бабу слезами окропит, прошенья испросит, любое указание с лету хватает. Вот только бабе-то и повеличаться. Не все, правда, так поступали.
Бывали и случаи противостояния. Одна голубка наша, когда терпение истощило запас сил, метнула в хозяина кастрюлей с остатками щей, и вытянула мужа вдоль избы. Перешагнула, все еще не остыв, ледяной водой окатила, а уж после от капусты обобрала. На другой день сынишка-несмышленыш отправил в соседнюю деревню реляцию: «Здравствуй дела, здравствуй баба. Вчерась мамка с папкой подрались, но мамка победила». И ведь присмирел мужик. Когда хорошую, хозяйственную женщину муж обижал, деревенские осуждали, беглых принимали и спасали. Жили на виду, в почти ежедневном общении друг с другом, где-то задиристым приходилось придерживать страсти.
Праздники заканчивались. Радости мирские как сон проходили, а годы как жернова силы и здоровье перемалывали. Клонились к старости, доживали свой век как могли. Несли свою жизнь такой, какая предопределена была каждому. А потом срок подходил и отлетала душа, отправлялась пилигримом в неведомый небесный Град.
Так поколение за поколением и жило. А что от них осталось? Записи в поминальных книжках, редко кем уже хранимых, в сельсоветских книгах о смерти и погребении, да все уменьшающиеся с годами холмики на погостах, да все больше бескрестных могил, едва уже бугорками обозначенных. Немногие еще сохранились в памяти родных тех лет, уже тоже немолодых. Почему я сельчан своих до сих пор забыть не могу. Потому, наверное, что каждый из них самобытен был во всем, греховном и праведном. Как говорили в старину, люди видели тогда не только землю под ногами, но и небо над головой.
Диплом Лауреата Всероссийского литературного конкурса им. В.М. Шукшина «Светлые души». Т.С. Комаровой за рассказ «Ах, калина, ах, малина...»В рассказе используется самобытный язык уральских челдонов, который уже частично забыт.
Автор: Тамара Семеновна Комарова, старший научный сотрудник отдела истории Красноярского краевого краеведческого музея
Фото: личный архив автора










